gr_s (gr_s) wrote,
gr_s
gr_s

Н.Т.



Мои непосредственные предки мыслили и действовали по-разному. Возьмем женщин, поскольку я их гораздо чаще видела. Итак:

- бабушка Мария Петровна твердо знала, что своеволие - грех, и сообщала мне это;
- мама твердо знала, что это - добродетель, и ни с чьей волей не считалась, в том числе, естественно, с моей;
- бабушка Эмилия Соломоновна жила как живется и в мое воспитание не лезла;
- крестная настолько не имела своеволия, что действовала не наставлениями, даже не поступками, а сиянием.

Сочетание таких взглядов и свойств не давало мне разгуляться. Благоговейный трепет, видимо - нестойкий, поддерживался самым простым, раздавливающим страхом.

Страх этот очень мучителен и очень опасен. Иногда он приводит к желанию кого-нибудь запугать, иногда - к постоянному вранью, иногда - к слабоумию.

* * *
5 июля 1943 года мне исполнилось пятнадцать лет. Помню, как я проснулась в отгороженном углу комнаты, где жили мы с тетей и одной девочкой. У моего топчанчика стоял белый крашеный стул. На стуле лежала книга, большой (но не толтый) однотомник. Я раскрыла его и прочитала:

Свирель запела на мосту,
и яблоня в цвету,
и ангел поднял в высоту
звезду зеленую одну,
и стало дивно на мосту
смотреть в такую высоту,
в такую глубину.

Тут мне конец и пришел. Моя влюбленность в филологию была безоглядной, хотя лет до тридцати, а то и дольше я мало что понимала, странно думала, искаженно видела, постоянно делала глупости, но - читала стихи, почти сразу их запоминая.

* * *
Бывало и смешное: нам с нянечкой понравился кусочек из Руставели, и мы распевали его на церковный лад:

Как прекрасное алоэ
В золотых садах Ефрата,
Восседала на престоле
Та, чьи брови из агата,

Как рубин, уста горели,
Лик был светел, как кристалл,
Ни один мудрец афинский
Красоты такой не знал.

Как не узнать Деву Марию, даже если где-то поблизости написано "Тинатин", а в объяснениях - "Тамара"? Наши бедные и молодые "взрослые" подслушали нас и очень веселились. Они-то знали, что правда - в скепсисе и фокстроте; и как ужасно заплатили!

* * *
Зима 1950-1951 года очень много значила. Летом меня выгнали с работы, куда послали за год до этого, и мы с мамой снова стали делать абажуры. Стояла полная тишина: Питер затих, гости у нас не кишели. Я читала Лескова, журнал Strand, привезенный из Лондона Валентиной Михайловной Ходасевич в 1924 году, и "Перелетный кабак". [...] Сравнительно молодой летчик, который почему-то писал картины, попросил меня об очень странной услуге: он служил и дружил с сыном Фрунзе, того убили, надо написать портрет, а я на него похожа. Я удивилась, но согласилась. Неподалеку от Русского музея, если не путаю - в доме Вильегорских, неофициальные художники заняли большую запущенную комнату. Удивительно, как сильна была тогда не учтенная властями жизнь. И абажуры мы сдавали в тайный магазин бывшей фрейлины, и стихами беспрерывно обменивались, а тут еще подпольная мастерская на самом виду.

* * *
Когда мне было двадцать пять лет и мы первую зиму жили в Москве, моя бедная мама решила взяться за дело. Еще в Питере, смущенная тем, что я не могу или не хочу отъесть голову у шоколадного зайца, она срочно вызвала психиатра, и они порешили на том, что в раннем детстве я упала с качелей. Тут пошли беды, скажем - космополитизм, и стало не до того. А 1953-1954-м, на радостях, в Москве, мама снова за меня принялась.

Каким-то чудом ей удалось зазвать домой Вольфа Мессинга. Узнав, что я много плачу, боюсь советской власти и верю в Бога, не говоря уже о зайцах с головами, он долго сидел и смотрел, а я отчаянно молилась. Потом он сказал примерно так:

- Во-первых, я ничего сделать не могу. Во-вторых, если бы кто и сделал, было бы гораздо хуже. Не бойтесь, все будет хорошо.

И быстро удалился, оставив маму в крайнем удивлении.

* * *
Как всегда, когда утопии порядка показывают свою невыносимость, возвращается подростковый культ прихоти.

* * *
Среди [...] гостей был молодой моряк Тимур. [Тогда же я] сняла не Петровке угол. [...] Итак, я сняла угол, пришла откуда-то и прилегла на железную кровать, отделенную занавеской, за которой ходила и шуршала хозяйка.

Вдруг я чувствую, что рядом, на стуле, кто-то сидит. Смотрю, а это Тимур с розами и шампанским. Я онемела от ужаса, потом подняла крик, наверное — тихий. Читатель не поймет этих слов, и я поясню: хозяйка была чужая, и я сразу же, как по звонку, испугалась, что меня обвинят в моральном разложении. Бедный Тимур счел меня сумасшедшей и ушел, оставив цветы. Неужели здесь, в Москве, было настолько иначе? Сам он, конечно, был моряком, а не безработной, и сыном Гайдара, а не дочерью космополита, но все-таки…

Увиделись мы почти через сорок лет, на "Апреле", если кто помнит, что это. Как ни странно, мы узнали друг друга. Мы обнялись и решили встретиться, но слишком были стары и заняты. Я переводила дни и ночи, он стал контр-адмиралом. Кроме того, к тому времени у каждого из нас появились внуки.

* * *
Некая аспирантка занималась творчеством одного деятеля искусств (какие нелепые слова! Видимо, пристойных для этого - нет и быть не может!). Итак, занималась и ходила к его вдове. Когда они разбирали фотографии, те были какие-то странные, и вдова объяснила: "Плохим людям я выколола глаза".

* * *
И тут Сладкявичусу дали архиепископскую кафедру в городке Кайшядорис. Кардиналом он, по-видимому, стал позже, некоторые считают, что in pettore, тайно - тогда.

15 октября, в день св. Терезы Аквильской, я поехала к нему. Насчет моих просьб он удивился: какие экзорцизмы, когда такое сгущение зла? Но ничего, заверил он, "это" кончается; и попросил не гневить потом Бога, поскольку будет просто жизнь, не рай на земле, но все же и не бесовский режим. Кроме того, он сказал, что в такое трудное время хорошо бы посвятить Богу сильное страдание. Я так устала от страха и дурноты, что не поняла, каких еще нужно страданий: однако дома, в Вильнюсе, тут же заболела тяжелым панкреатитом.

* * *
Я уже писала о поездке к Сладкявичусу в октябре 1983 года. Для верности напомню, что он сказал: потерпите, "это" кончается; будет не рай, а просто жизнь в падшем мире; страна распадется (должно быть, он имел в виду СССР, а не Россию); особой демократии не будет (это уже в России), она "там" не прививается, но не будет и тоталитарного режима.

* * *
Что ж, Сладкявичус был прав. Мы, как всегда бывает, дождались исполнения желаний, да еще в смягченном виде. При авторитаризме пристойная жизнь стоит не головы, а голоса. Теперь и этого нет, буквально каждый может писать и говорить. Да, официальной карьеры он не сделает, но кому она нужна?

* * *
Сейчас даже моим ровесникам кажется, что при Брежневе было очень мило. О, нет! Если забыть очереди, грязь и хамство в больницах (куда без взятки не клали), злобу, подозрительность, страхи и многое другое, вспомним хотя бы, что к тому времени перемерли почти все приличные люди. В 1960-е годы окончательно исчезли простейшие нравственные правила. Мне скажут, что это -- плод относительной свободы, и ошибутся: они успешно исчезали уже в конце сороковых, по мере вымирания самых обычных для "мирного времени" людей. Заметим, что мирным называли царское время очень многие, но именно оно постепенно убывало.

К 1970-м процесс почти завершился. Борьба против режима прекрасно уживалась с культом оборотистости, а категоричность, побочный продукт порядочности, утратила прежние обертоны, превращаясь все чаще в простую злобу. Противостояние аномии стало таким же трудным, как теперь. Среди самых-самых "своих" его не поддерживали и не понимали.

* * *
[Про отношение о. Ст. Добровольскиса к его тюремному опыту] Он не мог видеть немецких овчарок, хотя всех животных любил. Эти несчастные собаки на зоне кого-то загрызли до смерти у патера на глазах. Но, понимаете, он был человек Промысла. Например, считал, что тюрьма спасла его от гораздо худших вещей. От юношеского романтизма, от каких-то нелепых мечтаний. Он иногда рассказывал, как рубил уголь в Инте, но эти рассказы на бумаге не передать...

[Из России к нему приезжали] к сожалению, массами. Примерно к концу 1960-х они повалили, не без моего участия, каюсь. [...] к сожалению - потому что в массе своей это были люди недавно пришедшие в Церковь. Пришедшие, скажем так, из фронды, что еще туда-сюда. Или, что куда опаснее, из тяги к любому "запредельному". Все это было перемешано с диким коллективизмом пресловутых "шестидесятых", когда такой, знаете, комсомольский задор был невероятно силен. И вот они целыми агитбригадами к о. Станисловасу ездили. [...] Всезнающие, праведные, самоуверенные, они ужасно его мучали. Не давали ни жить, ни работать. Разговоры до утра, бесконечный чай-кофе... В общем, обычный столичный интеллигентский маразм. Только поймите меня правильно: я говорю не о конкретном рабе Божием - неофите 1960-х, а о том, на мой взгляд, весьма тлетворном духе, который тогда очень сильно развился и витал над этими, во всем остальном, возможно, и неплохими людьми.

Я только скажу, не удержусь, что после себя искатели истины с московских кухонь оставляли ужасный беспорядок, который патер именовал "хтоническим хаосом". Он был человек необыкновенно аккуратный и потом часами убирал за продвинутыми визитерами. "Научи ребенка туфельки ставить ровно! Пусть он молитв не знает, но пусть туфельки ставит ровно!".

[а советская власть его не забывала?] Куда там. Регулярно наведывались. Обыски, допросы, слежка - весь набор. Но патер с ними спокойно разговаривал, многих обратил. Вместо обращенных приезжали новые.

[...] Иногда патер приезжал в Вильнюс и встречался, так сказать, с обращающимися. Он с ними много гулял и всегда заходил в кафе. Это была проверка. Сидят они за столиком, пьют, допустим, кофе. И отец Станисловас всегда складывал блюдечки, тарелки, чашки-ложки так, чтобы женщине с тележкой было удобно их убирать. Неофит, горячо делившийся своими высокодуховными проблемами, как правило, одергивал старика: "Да бросьте Вы! Она уберет".

* * *
Очень уж всем надоели рассказы, как плохо было при Советах. Надеюсь, надоели и рассказы о том, как было хорошо. Поэтому было ли плохо, я обсуждать не буду.

* * *
Какими бы ни были ее собственные [Ахматовой] свойства, нельзя забывать, что люди жили в газовой камере. Те, кто был молод в 1960-х, тоже дышали газом, но отчасти притерпелись (нет, неточно - родители притерпелись, а к ним это как-то перешло), отчасти все-таки стало полегче.

* * *
Мужчины тех поколений были не так строги. Напротив, знаком интеллигентности считалась почти куртуазная учтивость к кому и где угодно. Молодые воители -- Владимир Муравьев, Андрей Сергеев, молодой Бродский - появились к началу 1960-х. Вот они не могли жить в газовой камере, что гораздо естественней.

* * *
[...сейчас почти забылось это чувство,] какая-то мистическая радость, с которой мы встречали вернувшихся {речь идет о периоде 1953-1956} - прямо воскресение из мертвых. Что-то похожее было на рубеже 1980-1990-х, когда стали приезжать уехавшие, но с ними все-таки была связь, мы переписывались, а иногда они звонили.

* * *
Почти все, включая верующих, поощряют в детях бойкость и наглость (как назовешь иначе?), умиляясь, что у него нет комплексов. Много путаницы с этим словом, но сейчас поговорим о голой практике.

* * *
В 1904 году он [Честертон] встретился у общих знакомых с отцом Джоном О'Коннором. Какие-то молодые люди, снисходительно признавая достоинства веры, сокрушались о том, что священники не знают темных сторон жизни. Позже Честертон пошел гулять со священником и был поражен тем, какие глубины зла тот знает. В первом же рассказе об отце Брауне про это сказано так: "Вы никогда не думали, что человек, который все время слушает о грехах, должен хоть немного знать мирское зло? Что ж нам, священникам, делать? Приходят, рассказывают".
---------------------------------------------------------------------
Извлечено из: Наталья Трауберг. "Сама жизнь". Издательство Ивана Лимбаха, СПб, 2008.
  • Post a new comment

    Error

    Anonymous comments are disabled in this journal

    default userpic

    Your reply will be screened

    Your IP address will be recorded 

  • 10 comments